СЕНО-СОЛОМА
Рассказ
Чего только нет в каморке учительницы физкультуры Марии Григорьевны!
Старые, обшарпанные, и новые, сверкающие краской, лыжи… гора оранжевых баскетбольных мячей… штанги, одна на другой… невесомые гимнастические обручи стеснительно жмутся к стенам…На подоконнике маленького окна сложены связанные жгутами скакалки, в деревянном ящичке – мячи для метания…
Раньше, когда спортивного инвентаря в школе не водилось, каморка выглядела большим школьным кабинетом со столом посередке, за которым Марья Григорьевна проставляла оценки в классные журналы. Теперь стол стоял бочком у стены, к нему и пробираться надо было бочком, через большие и маленькие мячи, через гору гантелей, еще одну штангу. Сесть за него невозможно! Теперь учительница ставит отметки прямо в зале, сидя на гимнастической скамье в окружении тоненьких, нескладных подростков в спортивной форме.
Прямая, в неизменном голубом костюме с белой полоской по воротнику, вот она стоит посредине зала и командует зычным голосом:
– Левой, правой, левой, правой... стой, раз, два. Направо, марш!
Это она нам приказывает, нашему седьмому. Мы любим уроки физкультуры, когда посреди скучных сидячих уроков можно и побегать и в баскетбол поиграть. Правда, сейчас, в седьмом классе, кое-кто (и я в том числе) стали сачковать с “физры”, но при этом мы всегда приносили справки, иногда и липовые. Без справок прогуливать физкультуру никто не решался. Мы боялись Марью Григорьевну.
Лицо у Марьи Григорьевны в морщинках, совершенно без косметики. Как я понимала, она была уже пожилая, но у нас и в мыслях не возникало, что физкультуру мог вести кто-нибудь другой, помоложе.
– Левой, правой... Смирнова, не сутулься! Лихачев, выше голову! левой, правой, левой, правой... стой, раз, два!
Поставив нас маршировать посреди какого хотела места, она тут же роняла следующий приказ: налево или направо отправляться нашему классу, и ведущий, гордый своей ролью – запутаешься сам, запутаешь всех, с важностью его выполнял. Каждый урок был одинаков, похож один на другой, и приказы отдавались одни и те же, но иногда прорывались у Марьи Григорьевны странные слова:
– На-пра-во! Ать-два! Сено!
– На-ле-во, ать-два! Солома!
Иногда она говорила просто: сено, и мы уже сразу поворачивали направо. Я относила это “сено-солома” к языковой характеристике учительницы, но оказалось, дело было совсем в другом.
Однажды из разговора с мамой я узнала, что ее учительницей физкультуры тоже была Мария Григорьевна.
– Мама, но ведь это было так давно!
– В военные годы.
– Ты любила физкультуру?
– Нет! Попробуй бегать и прыгать, когда ты голодна. Наверное, от голода память была плохая. Я долго не могла запомнить, где право, где лево.
– Мама, этому учат в детском саду.
– Я в детский сад не ходила.
– Ну, ты все-таки разобралась? Сейчас не путаешь, где право, где лево?
– Разобралась. С помощью “сена-соломы”.
Вот оно что!
–... Мы Марью Григорьевну так и называли – Сено-солома.
Ох, и доставалось же девчонкам (мама училась в женской школе) от молоденькой Марьи Григорьевны! Когда началась война, девочек стали обучать военному делу. Устройство револьверов, автоматов, накладывание бинтов, стрельба, метание гранат – всему этому училась моя мама, тогда худенькая девочка Рита Попова.
От фронта наш, тогда маленький деревянный городок, отстоял за тридевять земель. Война здесь напоминала о себе лишь голодом и холодом. И еще эвакуированными, в основном, из Ленинграда. Летом на улицах не успевала вырастать лебеда и крапива, ее тут же рвали для супа. Как только в лесу появлялись грибы, люди валили в лес. Многие травилась грибами – по незнанию ленинградцы варили поганки.
Сейчас физкультуру за важный предмет не считают. Куча причин на нее не пойти. В военное же время физкультура, как и военное дело, была основным предметом.
А еще каждый день по утрам перед занятиями проводилась зарядка. Опоздаешь – на нее не пустят. Но после уроков несчастные опоздавшие под присмотром Марии Григорьевны по-пластунски ползли от школы до кирпичного завода – около двух километров.
– Прямо по улице и ползли?– поражалась я.
– Улиц за школой тогда не было. Были картофельные поля. Края – в траве, в бурьяне. Там и ползли. Пыхтели, отдувались – попробуй сама, узнаешь, что это такое. Стоило зад приподнять, Сено-солома кричит:
– Отставить заднее место!
– Но ведь это жестоко, мама. Заставлять девчонок, словно проштрафившихся солдат...
– Жестоко. Может быть. Зато на зарядку больше одного раза никто не опаздывал. И уроки физкультуры не прогуливали, как вы сейчас.
– Девчонки ползали по-пластунски,– я никак не могла это уразуметь. – В разведчицы вас готовили, мама?
– Ничуть. Это было из школьной программы. За ползание по-пластунски ставили отметки.
– А сама она ползала до кирпичного завода?– я начинала думать о Марье Григорьевне с неприязнью.
– Не видела, думаю, что нет.
– А вас заставляла...
И чего мне было ворчать? Ведь меня-то никто уже не заставлял ползать по-пластунски по пыльной, хотя и поросшей травой, земле. Я представила, как ползла моя худенькая мама – в черных сатиновых шароварах, в пиджаке, оставшемся от репрессированного отца для четверых дочерей, голодная ползла, надо заметить... что у нее было на завтрак? Горячая пустая вода с малюсеньким куском хлеба. Она ползла эти два километра в полном одиночестве, и только смешная Марья Григорьевна, тоже в таких же шароварах и белом свитере, с классным журналом под мышкой возвышалась над ней. Журнал Сено-солома брала, наверное, для того, чтобы редкие прохожие не приняли ее за молодую садистку, мучающую детей. Под конец моя мама выдохлась, ползла из последних сил, но Марья Григорьевна не дала ей поблажки, не уступила последние метры, не сказала: “Ладно, уж, Попова, хватит, поднимайся”. Детей она всегда называла по фамилии и тогда, и сейчас.
Но не потому ли, что строгая училка никогда и ни в чем не делала поблажек, моя мама и сейчас, в пятьдесят восемь, бегает, как молодая?
– А вы боялись Марью Григорьевну?
– Еще как! Если видели ее в школе или в городе – куда-нибудь прятались.—Мама помолчала и добавила: – И все-таки я любила ее.
– За что, мама?
...Когда дедушку объявили врагом народа и упрятали в тюрьму, маме было пять лет. В школу она пошла в восемь, деду осталось еще пять лет лагеря по пятьдесят восьмой статье. Мама ступила на порог школы с клеймом дочери врага народа. Маленькая, стриженная – тогда всех девочек стригли, вшей боялись. Дочь врага народа, поэтому тоже опасная.
Риту сажают за последнюю парту. Ей не дают тетрадок, хотя другие их получили. Перед ней, якобы, они закончились. Она пишет на старых газетах между строк. Ее чернильница почти всегда сухая – учительница не доливает ей чернил, и только тогда, когда это дело стали доверять дежурным, чернила появились. Рита не жалуется, бесполезно. Она отличница, но ей не дарят подарков. Другим отличникам – тонким и толстым, красивым и некрасивым – подарки вручают к каждому празднику. На Новый год девочку не хотят видеть на елке. Серафима Ардальоновна рассуждала так: ладно, так и быть, пусть учатся эти гаденыши, но праздников в их жизни быть не должно. Она сказала однажды на празднике Великого Октября:
– Какое славное наше правительство! Даже детям врагов народа оно позволяет учиться в советской школе вместе с другими детьми, родители которых честно строят социализм!
И все дети прокричали по ее сигналу:
– Спасибо товарищу Сталину!
Не по душе было Серафиме Ардальоновне, что Рита Попова учится хорошо. Она кривилась, когда выдавала ей табель с отличными отметками.
Проучив маму четыре года, первая учительница передала маму в старшие классы, где ее по-прежнему обижали. Такая вот была эстафета.
В результате красивая умная девочка стала считать себя последним человеком. Угнетала ее и плохая одёжка, которую она носила после всех сестер. В зеркало Рита никогда не смотрелась: страшно было видеть себя в таком тряпье. Она и не знала, что у нее чудесные синие глаза, ровный носик. Что говорить о Рите! И Золушку не замечали, что она хороша, пока ее не одела добрая фея. Моей маме фею ждать не приходилось. То, что ее все обижают, она считала почти нормальным, и уже в классе пятом не плакала от обид. Однажды она вышла из школы с подружкой – к счастью, у нее все же была подружка, смелая девочка-еврейка по имени Сталина. Похоже на фамилию вождя, только ударение надо было ставить на втором слоге. И фамилия у Сталины непривычная – Брудно. Так вот, вышли они из школы, и какой-то сорванец с другой стороны улицы бросил в девочек пустой консервной банкой. Банка с растопыренной, с неровными краями, крышкой попала прямо по носу моей мамы. И тут ей не повезло! И кончик ее ровного носика почти оторвался!
Девочки побежали в больницу, и там маме пришили этот кончик, но маленький шрам остался на всю жизнь. И мама совершенно не размышляла, почему банка попала именно в нее. Ну, не в Сталину же Брудно ей попадать! Именно в Риту Попову, ведь именно ее отец, а не Сталины, враг народа.
И все-таки, что такое враг народа, девочке было непонятно. Что же такого натворил ее папа?
– Ничего,– отвечала мать, моя бабушка.
– Ничего? Ведь он в тюрьме.
– Невиновный твой папа.
– Разве так бывает?
Старшие сестры тоже примолкали, прислушиваясь. В свое время они получали такие же ответы. Их тоже третировали в школе. Лида чуть не повесилась, когда ее не приняли в комсомол. Бабушка, (Лидина мама то есть) дочь из петли вынула на чердаке, и еще вицей отхлестала.
– Знать, бывает.
– А куда товарищ Сталин смотрит? Надо ему рассказать!
– Писали люди.
– И что?
– Много таких у товарища Сталина, со всеми не разберешься.
– Разве много сидит невинных?
– Много.
– Нет, не много. Наш папа, конечно, не виноват, а уж другие... вот Кирова убили в Ленинграде.
– Больно ты, Ритка, помнишь!– вмешивалась старшая, Женя,-- тебе пять лет было!
– Помню. И завод вот недавно взорвали. Нет, врагов много. Только нашему папе не повезло, что его за них принимают.
А Лида ничего не говорила. Она закрывала ладонью шею, хотя следа от веревки там уже не было.
... Но мы отвлеклись. Речь о Марье Григорьевне.
Все школьники не любили ее за строгость. Но только не моя мама.
Потому что Сено-солома была справедлива. Она не делала разницы между вражеской дочкой и другими детьми.
Как ни странно, в то трудное военное время, как и сейчас, проводились соревнования между школами. Моя мама хорошо ходила на лыжах и бегала кроссы, поэтому ее всегда выдвигали на соревнования за честь школы. Конечно, кто-нибудь из учителей говорил Марье Григорьевна, что Риту Попову ставить нельзя. Но учительница физкультуры на это, по-нашему говоря, чихала.
И вот очередное соревнование. На Рите черные шаровары. Это куда ни шло, а вот обуви нет. Кожаные, на шнурках, тапки, просят каши, Рита подвязывает их веревкой.
Марья Григорьевна дает ей целые тапки и велит после соревнования вернуть. Они, пять девочек, собираются в физкультурном зале, в котором холоднее, чем на улице: в выходной в школе не топят. На улице изморозь – конец сентября. Но день обещает быть погожим. Рита сыта – убрали картошку и едят ее понемногу прямо с тоненькой розовой шкуркой. И еще она выпила чаю со смородиновым листом.
Пять девочек, Рита – хуже всех, по известной причине. Она и держится тише всех и сидит в сторонке.
Из своего кабинета выходит Сено-солома и выдает всем участницам по конфете. Конфета, карамель, маленькая такая подушечка – настоящее для Риты богатство! Рита видела такую подушечку у двоюродного брата Витьки.
Витька был губастый – в отца, с копной черных кудрявых волос. Его отец преподавал физику в пединституте, вот его и не отправили на фронт. И мама у Витьки работала, поэтому они были богатые – в Ритином представлении. У Витьки был еще брат Димка. Однажды Рита попала к ним в гости. Они с мальчишками заигралась тогда до обеда. Рита думала, что и ее накормят, но нет. Вот тетя Лиза берет две тарелки, накладывает на них две огромные кучи гороховой каши. Каша была даже, кажется, немножко с мясом. А может, нет, может, Рите так показалось. И она была с маслом – этот запах масла невозможно не угадать. И вот тетя Лиза ставит перед мальчишками эти тарелки с дымящейся гороховой кашей и показывает Рите пустую кастрюлю:
– А больше уже ничего не осталось.
И мальчишки съели эту кашу.
Рите сразу захотелось домой. Она шла и плакала. Богатые, богатые, шептала она, а мы бедные, бедные, мой бедный папа. После каши Витька лопал на глазах у Риты конфеты-подушечки, целых три, и ей не дал ни одной, наверное, мать не разрешила. А одна сахаринка с подушечки упала на пол, когда он стряхивал липкие руки, и он не поднял эту сахаринку, не стал ее искать на полу, а Рита бы стала.
И вот Марья Григорьевна, как и другим девочкам, дала ей подушечку!
Руки у Риты задрожали. Она покраснела. Девочки быстро съели свои подушечки и сказали: “спасибо”. А Рита не съела и не сказала. Она это слово прошевелила губами, прошелестела. Может, Марья Григорьевна не знает, кто у нее папа? Может, она дала ей конфету по ошибке? Может, ее надо вернуть и во всем сознаться? Но Рита не могла бы этого сделать. Конфету у нее можно было только отнять.
– Девочки, выходим,– сказала Марья Григорьевна и заперла пустой кабинет на ключ.
Девочек расставили по маршрутам – была городская эстафета. Рите выпало бежать участок от деревянных яслей до ворот парка. Ворота виднелись двумя скульптурами с краев – футболист с мячом и девушка, которая собиралась храбро прыгнуть в несуществующую поблизости воду. Расстояние от яслей до парка двести метров. Рита должна ждать. Как появится со стороны яслей Валя Шехонина, надо хватать у нее эстафетную палочку и бежать к парку, где стоит Вита Смирницкая, рослая эвакуированная ленинградка.
В кулаке Риты подушечка, другую руку она облизывает – раньше конфету держала эта рука.
И вот приближается бегущая Валя. Рита лихорадочно хватает палочку, а конфету запихивает в рот, чтобы, не дай Бог, не выронить. Что есть силы, она бежит к парку культуры, впереди нее только одна спортсменка, и вот Рита обгоняет ее, и передает палочку Вите Смирницкой. И – о ужас! – проглатывает конфету!
Почти целую!
А ведь там, в ее глубине – густое тягучее повидло (в тот раз Витька откусил и показал). Рита мечтала подобраться к повидлу медленно, может быть, к вечеру, тихонечко наслаждаясь. Она бы вовсе не раскусывала подушечку, пусть бы таяла сама по себе, гораздо медленнее, чем какая-нибудь ледышка. Ах, зачем она сунула конфету в рот? Надо было и дальше держать в кулаке. В одном кулаке – палочка, в другом – конфета. Нет, проглотила как какой-нибудь камешек.
– Молодец, Попова, – похвалила ее Марья Григорьевна.
А Рита заплакала.
– Что такое, Попова? Прекрати, ведь это смешно, такая большая...
Но мама моя весь обратный путь плакала и потом целый день была грустной, хотя их школа выиграла первенство. Сестры ее успокаивали, подумаешь, проглотила, ведь сама проглотила, не кто другой.
– Я ее даже не распробовала.
– Желудок распробовал.
– Желудок дурной, он не чувствует повидла.
После маминого рассказа я стала серьезнее относиться к урокам физкультуры. И вдруг выяснилось, что я бегаю лучше всех девчонок в классе и вот меня, как тридцать лет назад мою маму, выставляют на осеннюю эстафету.
Солнечный сентябрьский день. Все вокруг желтое, словно мелом облитое. Листья шуршат под ногами, словно говорят: “Мы с вами хотим”, и бегут несколько метров следом.
Наша команда собирается в том же спортивном зале. Марья Григорьевна возится в каморке, заставленной лыжами и прочим добром, потом выходит в своем неизменно голубом костюме, выдает нам всем по конфете, и мы выходим из школы.
Конфеты – это уже не простенькие подушечки военных лет, нет, это отличнейшие конфеты “Белочка”, шоколадные, с орехами. Нельзя сказать, что я их ела каждый день – они были дороговаты для нашей семьи, но пробовала не однажды. Я съела конфету, вспомнила мамину подушечку и догнала Марью Григорьевну, которую почему-то перестала бояться.
– Мария Григорьевна, вы помните мою маму, Риту Попову?
– Отлично помню.
– А почему вы к ней так относились?
– Как?– удивляется Марья Григорьевна.
– Хорошо. А все относились плохо. Ведь мой дед считался врагом народа.
– Во-первых, я в этом сильно сомневалась. А во-вторых, если и так, причем тут была твоя мама, Рита Попова?– Марья Григорьевна хитро смотрит на меня, и каждая морщинка ее улыбается.– Правда, девочка, сено-солома?